«Чирок». Неизвестный рассказ Владимира Набокова?

Около двадцати лет назад в одном малотиражном издании был опубликован необычный текст с предположением, что он мог быть написан Владимиром Набоковым. И действительно, некоторые детали и реалии в небольшом рассказе так или иначе связаны с имением Набоковых в Рождествено под Санкт-Петербургом. К сожалению, редакции не удалось познакомиться с оригиналом рукописи, поэтому мы воспроизводим ее печатную версию, снабдив иллюстрациями

Мои воспоминания об этой истории сосредоточены в пределах одного летнего дня. Но именно в пространство этого дня собираются, стягиваются из разных мест люди и предметы, причем иным приходится преодолевать не только даль, но и давность, чтобы все они очутились в нашем имении Рождествено.

Дверь из детской в гостиную притворялась неплотно, и если я будто бы нечаянно оставлял почти неприметную для домашних щель, то превращался из робкого подростка двенадцати неполных лет в настоящего монстра. Я был соглядатаем целой жизни, тщательно укрываемой от школярских глаз и ушей. От рождения природа наградила меня дивным даром: я мог, тая дыхание, часами сидеть у двери, и тогда моей добычей становились обрывки неосторожных фраз, нескромные позы кокетки-горничной перед венецианским, в полный рост, зеркалом, и многое другое, что в детские годы кажется загадочным и безудержно манит. Картины, чередой проходящие в дверной щели, словно в камере-обскуре, ранили, смешили и обжигали все мое существо.

Среди предметов, заполнявших гостиную залу почти без остатка, меня волновали не все, но и к ним по мере моего взросления интерес угасал. Возрастал он со временем лишь к двум ружьям, что висели крестом на персидском ковре. По семейному преданию, этим ковром был обернут гроб с телом Грибоедова, доставленный из Тегерана в Россию. Красивый anecdote для салонной беседы, но, скорее всего, мои тщеславные предки изрядно преувеличивали, и у ковра была не столь романтическая роль в русской истории. Полагаю, он происходил из приватной партии ковров и восточных драгоценностей, поднесенных ко двору императрицы Анны Иоанновны в 1738 году. Во всяком случае ковер такого же качества и со схожим рисунком я видел позже лишь однажды в коллекциях Эрмитажа. Много любопытного вздора об этих коврах сообщает А.Е. Бурцев в «Полном собрании этнографических трудов» (СПб, 1910–1911).

Иллюстрации из архива Михаила Булгакова. 

Мне доставило бы немалое удовольствие придать своим историческим изысканиям более законченную форму, имей ковер из нашей усадьбы хоть малейшее касательство к Грибоедову, но о грибоедовском следе умолчал самый главный свидетель. Не мог, никак не мог Пушкин не заметить такую сочную литературную деталь, встретив на Кавказе (только гениев отмечает судьба подобными знаками) гробовую повозку с телом Грибоедова. Надо ли упоминать и о том, что Пушкин всегда ценил шикарные вещи, а потому надолго запомнил бы персидский ковер.

На ковре в гостиной висела пара добротных ружей, выписанных на заказ из Бирмингема и Лондона. Кажется, это были «Уэстли Ричардс» и «Воблей-Скотт» — ружья не самые дорогие, наверное, не дороже шестисот фунтов английских стерлингов. Тысячного «Пердея» отец не жаловал за надменно-холодную аскетичность форм, а тысячного же «Голанд-Голанда» презирал по причине отсутствия антабок — изящных петелек для приурочивания к стволам и прикладу погонного ремня. К ружью «Голанд-Голанд» вместо антабок требовался оруженосец-грум, с чем мой гуманистически либерализованный отец категорически не мог согласиться.

Пошловатую композицию из скрещенных двустволок дополняли бурские ячеистые патронташи насыщенно-палевого (naturalis) цвета с пустыми гильзами. Отцу не нравилось, что точно такие же патронташи-пояса можно было заказать в лавках пролетарских оружейников или какого-нибудь антиэстета фельдфебеля Зауэра, но не мог же отец объяснять многочисленным гостям, что патронташи, висящие на ковре, были привезены из Трансвааля и подарены его дяде еще в 1853 году!

Отец боготворил Чехова и верил каждому его слову, верил и театральной фразе о том, что, если ружье висит на стене, оно рано или поздно выстрелит, а потому снаряженные патроны вместе с крошечным дорожным револьвером «Чикаго каб» прятал в секретере и непременно запирал на ключ. Залезть к отцу в карман было для меня невозможным святотатством, но я выследил, что он беспечно убирает ключ в книжный шкап. Между запретными для меня томами Сомерсета Могама и Евгения Сю я и обнаружил заветный ключ, Бронзовые петли шкапа издавали легонький взвизг, но мне он чудился страшным скрежетом, на который сию минуту сбегутся все домочадцы и уличат меня в гнусном воровстве.

Отец был равнодушен к охоте, считая ее праздной утехой и уделом лодырей, но когда кто-то из окрестных немвродов приносил на кухню пару диких уток, родитель мой оживлялся и в предвкушении трапезы плотоядно потирал свои холеные, не запятнанные утиной кровью руки.

Забавы чумазой деревенской ребятни меня почти не занимали, а их первобытная грубость раздражала и быстро утомляла. Мне постоянно казалось, что за общение с этой босоногой публикой надо расплачиваться если не деньгами, то хотя бы поношенной одеждой и обувью. Однако же о некоторых секретах юных люмпенов я узнал безвозмездно, в том числе и о потаенной, скрытой камышами заводи в углу пруда, где любила плескаться стайка чирков-свистунков (Anas crecca, L.). Впервые увидев эти прелестные создания, я не стал восхищаться их миниатюрностью и грациозными повадками, но тотчас вспомнил об отцовских ружьях и спрятанных патронах.

После обеда я решил воспользоваться поголовной расслабленностью обитателей огромного дома. Моя же внутренняя концентрация была столь велика, что я действовал машинально и безошибочно: ключ, шкап, патроны, ружье, пруд, утки, выстрел...

Иллюстрации из архива Михаила Булгакова. 

Тяжелый приклад «Уэстли Ричардса» больно ударил в плечо и опрокинул меня в прибрежную грязь, но до этого я успел заметить, что одна утка не улетела, а осталась лежать на мелководье среди камышей. Увы, после выстрела сказочный селезень-чирок вмиг был позабыт, вытеснен из моего сознания илистой грязью, облепившей мой новенький спортивный костюм для игры в лаун-теннис.

Боязнь расправы не за кражу патронов и самовольную стрельбу, а за жалкий вид испоганенного костюма пересилила все остальные чувства, мне даже в голову не пришло, что после выстрела все в доме проснулись и с ужасом обнаружили мое отсутствие.

Изловили меня довольно быстро и под стражей привели в дом. Мама выронила из рук мокрый от слез батистовый шанхайский платочек и выпила две мензурки валерьяновых капель. Я беспрестанно плакал, бессвязно лепетал о грязном костюме и лаун-теннисе, и мама подумала, что я повредился умом от страшной раны, а потому долго ощупывала мою голову в поисках этой несуществующей раны.

Переполох, инициированный моей сумасбродной акцией, утих с появлением отца. Пристально глянув в мои погасшие глаза, он властным жестом, диссонирующим с его атласно-женственным халатом (от Дюпюи?) в стиле позднего рококо, предложил проследовать за ним в кабинет и усадил в дурацкое вюртембергское кресло с неудобными подлокотниками. Выдержав тягостную паузу, отец негромко сказал, что ему стыдно быть родителем enfant terrible, но прятать ружья он не намерен, так как это оскорбительно и несовместно с семейными традициями.

Стараясь скрыть от меня скатертную бледность лица, отец тщетно прикрывал его дрожащей ладонью от света. Другою же рукой он нервно теребил и царапал глянцевым ногтем якобы случайно оказавшийся на столе, змеею свитый ремень фирмы «Рапопорт и сыновья» (Monsier Рапопорт! Вы порете своих сыновей ремнями собственной выделки?). Этот милый chef-doeuvre галантерейного искусства с одесского Привоза презентовал отцу по неизвестному поводу некий еврей-мильонщик, один из акционеров грандиозной затеи по строительству Русско-Балтийских заводов.

Сейчас я с легкостью могу воспроизвести на бумаге смятенность тогдашних моих чувств, всю их ярчайшую гамму, но в моей памяти они меркнут перед царапинами, оставленными отцовским ногтем на лакированной коже ремня. Очевидно, в тот памятный день в отце мучительно боролся его полуварварский предок Набока с просвещенным демократом, но в конце концов он схватил ремень со стола и брезгливо, словно гадюку, отбросил его в темный угол кабинета.
— Владимир, — уже спокойно и веско начал отец, решив разом покончить с собственной минутной слабостью и липким чувством страха, в патоке которого увязал горячо им любимый сын. — В назидание за ваш омерзительный проступок я требую от вас компенсацию, я требую от вас толику усердия, извольте до вечера выучить наизусть двадцать первую главу поэмы Михаила Юрьевича Лермонтова «Мцыри» (я и сейчас помню ее начало: «Да, заслужил я жребий мой»).

Опустошив запасы праведного гнева, отец попросил оставить его в одиночестве и картинно сжал виски ладонями. В ожидании психологической экзекуции ни один мускул не дрогнул на моем лице. Даже услышав о наказании Лермонтовым, я ничем не выдал своего волнения, потому что в те годы не только двадцать первую главу «Мцыри», но почти всю поэзию любимого до слез поэта знал наизусть. Отцу это было хорошо известно, и ему нравилось, когда я вслух читал Лермонтова.

Страдальческий вид моей фигуры вовсе разжалобил отца, и он, пытаясь смягчить свою резкость, заговорщицки подмигнул: «Между нами, я уже распорядился приготовить из чирка легкое жаркое с картофелем фри и черносливом».

P.S. Опубликованный текст не принадлежит В.В. Набокову, а является первоапрельской шуткой и стилизацией «под Набокова» Михаила Васильевича Булгакова.

Что еще почитать